Пелевин — не философ, а софист, замечательный разрушитель чужих философских систем. В этом смысле он, кажется, до сих пор продолжает оставаться в своем школьном амплуа язвительного отличника, любящего ставить учителей в тупик парадоксальными вопросами. Пелевину ничего не стоит расколошматить любой произвольно взятый дискурс другим, столь же произвольно выбранным; наворотить три страницы философских дискуссий о сознании, чтобы разрешить их простейшим вопросом: «Где эта лошадь? Да вот она!» Тот, кто ищет в его сочинениях, в том числе в новом романе «T” (М., Эксмо, 2009), ответ на мировые вопросы, жестоко разочаруется.
Что поделать, каждый навешивает елочные игрушки на ту елку, какую может вырастить (образ елки с игрушками — сквозной в новом романе). Акунин вкладывал свои размышления о русской государственности и религии (пока они его занимали) в оболочку стилизованного детектива с довольно-таки плоской интригой, но занятными парафразами классики. Терехову для рассказа о своем противоречивом, во многих отношениях эдиповом отношении к сталинизму приходится маскировать роман идей под журналистское расследование. Словом, писатель строит тот сюжетный каркас, который ему привычней собирать. Но важен в книге не скелет, а мясо – точно так же как и в персике важна мякоть, а не косточка.
Пелевину проще и привычней всего построить роман именно на бесконечных диалогах о природе мироздания, с периодическими перестрелками, вполне, впрочем, условными, поскольку условны и сами герои. Традиционная модель пелевинской фабулы — совместное путешествие (реже поединок) учителя и ученика. Так построены «Затворник и Шестипалый», «Чапаев и Пустота», Empire V, так же сделан и «T», где разговоры графа Т. с Ариэлем, Достоевским, Соловьевым, Кнопфом, Олсуфьевым и говорящей лошадью призваны удержать читательское внимание так же, как у Г. Чхартишвили удерживает его детективная интрига. В случае Акунина читателю обещана разгадка детектива, в случае Пелевина — ответ на вопрос о смысле жизни; ответ Акунина чаще всего предсказуем или по крайней мере неудивителен, ответ Пелевина пародиен и чаще всего не смешон. Например, «какой смысл может быть у того, чего нет, для того, кого скоро не будет?».
Все это заманухи, скелеты, и не более того. Гораздо любопытней, что на них наверчено.
С точки зрения философии, морали, онтологии, гносеологии и других прекрасных, но скучноватых вещей роман Пелевина несколько слабее предыдущих, потому что сама фабульная модель «персонаж в поисках автора» (читай: автор в поисках Бога) не нова и многократно опробована. Пелевин сам замечает в скобках, что финансового успеха она не сулит. Чуть интереснее, но ничуть не оригинальнее мысль о том, что наш мир творит не один, а несколько авторов, поэтому в один день нам везет, а в другой – не очень. Этот конструкт опробован чуть ли не всеми современными сочинителями, и даже автор этих строк отдал ему дань в рассказе «Другая опера», где речь шла о сериале, герои которого постоянно мучаются от смены драматургов.
Тот факт, что Пелевин одинаково убедительно разоблачает любые учения и мировоззрения (включая буддистское, особое пристрастие к которому приписывается ПВО со времен дебюта), для читателя не нов. Никакая деконструкция ничего не может сделать с присущим большинству землян ощущением неслучайности их пребывания на свете и чудесности самого этого света — не в смысле его безупречности, а в смысле присутствия в нем чуда. Набоков мог сколько угодно сомневаться в Боге и даже прямо отрицать его, но оставался писателем в высшей степени религиозным, поскольку чувствовал это чудо как никто. Пелевин и Сорокин — чрезвычайно эффективные разрушители чужих мировоззренческих систем или стилистик. Сорокин, увы, иногда не умеет остановиться и начинает сооружать нечто собственное, но получается, как правило, велосипед (говорю прежде всего о «ледовой» трилогии). Пелевин лучше понимает природу своего дара и собственных учений не конструирует, ограничиваясь пересмеиванием чужих. Не в софистике его сила. В «T», пожалуй, этой софистики многовато, и сам роман явно больше своего естественного объема; видимо, он искусственно доведен до некоей специально оговоренной величины. Вдобавок эта софистика по большей части неостроумна, не то что разговоры Чапаева с Пустотой, а Пустоты с Котовским.
Но Пелевин, как было сказано, прежде всего художник, живописатель тончайших настроений, смутной тоски, переходных моментов между сном и явью; мастер разящих определений — чего стоят в новом романе одни «государственные сиськи куполов» или крыши Петербурга, напоминающие лестницу на эшафот. Пелевин — чемпион по созданию и нагнетанию атмосферы, по коллекционированию точнейших примет времени, мелочей быта, особенностей речи. Никто не живописал девяностые так густо и точно, как он в «Generation П” (по сравнению с этим даже замечательные «Журавли и карлики» Юзефовича не столь убедительны и выпуклы — даром что у Юзефовича социальный реализм, а у Пелевина фантастика). Так что критику и читателю, на мой взгляд, не стоит циклиться на том, кого Пелевин цитирует, кому из критиков грубовато мстит и какими именно философемами спекулирует. Стоит вглядеться в тот образ времени, который у него получился и который от этого времени останется.
О посткризисной России Пелевин высказался исчерпывающе — и не как социолог или публицист, а именно как художник: образ — отталкивающий, скучный и вместе с тем незабываемый — складывается даже у самого поверхностного читателя, и сложен он рукой мастера. Образ России ведь не обязан складываться из живых примет ее сегодняшнего быта, вот в чем парадокс: иногда сами эти приметы кажутся газетными заимствованиями, репортажными штампами — что греха таить, есть это и в хорошем реалистическом романе Сенчина «Елтышевы». Но у Пелевина — мастера куда более высокого класса — сами эти заимствования выглядят живыми и убедительными. Его Россия, слепленная из фрагментов Толстого и Достоевского, из братковского жаргона и пиаровской терминологии, из перестрелок, телег, супербомб «Безропотная» и «Безответная», из христианских, буддистских и каббалистических символов, едва ли не убедительнее той, которую все мы видим ежедневно, потому что в ней живем. По «Т» Россию нулевых можно будет представить себе так же ясно и полно, как СССР семидесятых по «Дню бульдозериста» и «Омону Ра».
Что у Пелевина получилось? Получилась страна, в которой двумя главными ценностями являются Водка и Колбаса, причем Колбаса такого качества, что руки после нее надо мыть Водкой, а бороться за Колбасу приходится такими методами, что без Водки опять-таки не успокоишься. В этой России очень много осколков, обломков и обрывков былых идеологий, философских систем, империй и эпох; в целое они не складываются, но создают впечатление живописной и богатой свалки. В ней чудесные и совершенно безлюдные пейзажи, любезные глазу, но глубоко и непримиримо враждебные человеку. В ней преобладают мертвые души, кентавры вроде кавалердавров и Петропавлов. В ней активнее всего действуют спецслужбы и пиарщики различных религиозных конфессий. И если когда-то метафорой бессмысленности у Пелевина служила именно «Жизнь насекомых», то сегодня единственным привлекательным и осмысленным существом в его романе является насекомое богомол, сентиментальным описанием и трогательной молитвой которого как раз и заканчивается эта очень, в сущности, простая и славная книга.
Разумеется, у читателя по ходу ее освоения возникают и раздражение, и скука. Разумеется, скука эта является вообще чуть ли не доминирующим ощущением вкупе с некоторой неловкостью за автора, когда он пытается острить на столь частые у него орально-генитально-фекальные темы или каламбурить на политические. Кому-то понравится Батрак Абрама, а кого-то от него воротит, и я принадлежу ко вторым. Но надо учитывать, что все это у Пелевина никак не самоцель, а материал, куски для огромной и хитро придуманной мозаики. Штука в том, что это принципиально новая литература, в которой читателю предлагается потреблять не какое-то готовое блюдо, а ингредиенты по очереди. Вот кусок паралитературы, вот глоток псевдополитологии, вот страница модного философствования, вот фельетон, пейзаж, анекдот, психологическая зарисовка (к лучшим страницам принадлежит описание творческого акта в XIV главе первой части), вот камень, брошенный в литературного обидчика, пародия на литературного современника, автопародия, автошарж, аннотация к собственной книге, кусок из выпуска новостей и рекламного ролика, сценарий компьютерной игры, притча, молитва — и все это как в известной шутке Кнышева про кулебяку: не в сумме, а по отдельности. Синтеза из этого не получается, но это и не пелевинская вина. Из девяностых, скажем, он сумел сварить несколько очень недурных компотов или хоть нарубить котлет, но сейчас связи между людьми и предметами настолько упразднены, что роман его в самом деле представляет собою коллаж. Однако истинному потребителю, которого интересует все-таки, что хотел сказать художник и какого эффекта он добивался, важно послевкусие. Послевкусие есть: образ крайне эклектичной и давно утратившей себя страны, в которой поверх надписей «Бог умер. Ницше» и «Ницше умер. Бог» крупно написано: «Все вы пидарасы. Vasya Pupkin».
Смысла — нет. Есть очень пелевинское, частое в его ранних городских сказках ощущение тоски и стыда — стыда за то, что мы такие среди всего того великолепия, которое построили для нас Бог, природа, Толстой и Достоевский. Но есть и та легкая, светлая, тоже очень пелевинская печаль прощения, которая, как долгая летняя заря, сияла над «Вестями из Непала» или «Жизнью и приключениями сарая». Такие мелкие ничтожества, как мы, не могли наворотить ничего чересчур ужасного, все поправимо, после нас не поздно стереть все с доски и начать с начала. Только эти вещи — тоска, стыд, легкая печаль, сентиментальное умиление, нежность — имеют смысл, и Пелевин по-прежнему умеет их вызывать на свет. А делает ли он это поэтическими средствами, как раньше, или от противного, как сегодня, — какая разница?
Любые слова по сравнению с этой задачей в самом деле выглядят «глупостью, сном и ошибкой».
На вопрос же о том, хорош или плох новый роман Пелевина, отвечать вообще бессмысленно. Он безусловно плох как роман; он так же плох как штурвал, микроскоп или лапти, потому что ни штурвалом, ни микроскопом, ни лаптями, ни романом не является. Он является пелевинским способом фиксировать время и вызывать в читателе те чувства, которые Пелевин справедливо считает благотворными. Тот, на кого этот способ действует, скажет Пелевину спасибо. Остальные проглотят эту книгу без пользы и вреда, как ничем не больной человек глотает безвредное лекарство. Легкая горечь и досада от напрасно потраченных трехсот рублей — вот все, что их ожидает; но ведь и это довольно полезные чувства.